|
|
КАЖДЫЙ из служителей Мельпомены,
кому театр дорог по-настоящему, постоянно думает о нем – и
наедине, и в кругу коллег. Ничто так не подстегивает мысль, как
заинтересованные глаза собеседника, настроенного на одну с тобой
волну.
Однажды, четверть века назад, я стал свидетелем и, так сказать,
«фиксатором» такого разговора двух корифеев сцены – Георгия
Александровича ТОВСТОНОГОВА и Аркадия Исааковича РАЙКИНА.
Пожалуй, воспроизвести этот (увы, по причине ограниченности
газетной площади весьма сокращенный) диалог сегодня, в
Международный день театра, весьма кстати – тем более что за
прошедшие годы своей остроты и актуальности он не утратил.
РАЙКИН: Георгий Александрович, в вашей деятельности нередко
встречались не только пьесы Володина и Вампилова, но и
произведения не особо высокого качества. Мне тоже, увы, иногда
приходилось брать в работу монологи и миниатюры не самые лучшие.
Как вы относитесь к тому, что первооснова порой бывает не такой,
какой бы хотелось?
ТОВСТОНОГОВ: Вопрос этот, Аркадий Исаакович, очень
серьезный и сложный. Все дело в том, что если в первооснове даже
слабой пьесы есть такое, что бы увлекало, то она оказывается в
репертуаре нашего театра, а дальше начинается доведение пьесы до
кондиции. Слабой мы с заведующей литературной частью называем ту
пьесу, в которой наша мера участия слишком велика. То есть когда
наши литературные достоинства оказываются на уровне драматургии
или, что еще хуже, – выше. Но тем не менее эта первооснова, это
зерно должно существовать, иначе пьеса в театр не попадает…
Вспоминается давняя история с пьесой Винникова «Когда цветет
акация». По тем временам была она довольно-таки шаблонной, но
автор, очевидно, ощущал некоторую стыдливость за то, что
написал, и в ремарках иронизировал над самим собой. Вот эти
ремарки и стали первоосновой решения спектакля. Появились двое
ведущих – в лице Ефима Копеляна и Людмилы Макаровой, которые эти
ремарки читали и вместе с театром соответствующим образом
относились к тому, что происходило. Появилась ироническая
окраска этого материала, которая, к чести автора, была им
принята, в процессе работы даже развита – и получился спектакль,
который драматургически, конечно, все равно остался слабым, но
марки театра, думается, не уронил… Конечно, в принципе мы
стараемся брать пьесу, которая художественно высока. Пьеса
Вампилова «Прошлым летом в Чулимске», по моему убеждению, имеет
классическое совершенство. Один режиссер, узнав, что мы над ней
работаем, воскликнул: «Весь первый акт там я перемонтировал,
перестроил...» Я удивился: «А зачем?» – «Ну что вы, – там ведь
все так слабо». Ему казалось, что слабо, а мне казалось, что там
нельзя убрать запятой, я относился к ней как к Чехову. И пусть
это не покажется преувеличением… Или как мы работали с
Володиным? Володин пришел на репетицию, долго слушал. В одном
месте явно требовались кардинальные изменения. Но потом
оказалось, что два слова переставлялись, одно исключалось – и
получалось именно то, чего мы хотели. И это – подлинная работа с
автором. Когда же включаемся в бригаду и начинаем писать – вот
это всегда чревато опасностью. И по прошествии времени мы всегда
ощущаем: наше участие было слишком велико – стало быть, слаба
была драматургия.
РАЙКИН: За сорок пять лет существования нашего театра
мы работали с очень разными авторами. Одни зарекомендовали себя
и обрели известность еще до нашей встречи – Михаил Зощенко,
Евгений Шварц, Александр Хазин... Другие становились авторами,
только встретившись с нами. И всегда это был целый процесс. Да,
процесс, потому что, увы, Володиных не так уж и много, и не
каждый Володин принесет пьесу в наш театр. Скорее всего, он
передаст ее в БДТ. У нас выходит иначе… Гастролировали как-то в
Одессе, и вот приходит за кулисы молодой человек,
представляется: «Миша Жванецкий», – показывает интермедию.
Интермедия была слабой, однако что-то в ней определенно
привлекало и по всему чувствовалось: из паренька может
получиться толк. Мы начали с ним работать, но вскоре гастроли
завершились. Вернулись в Ленинград – Жванецкий приехал за нами,
за свой счет. Направились мы в другой город – он снова за нами.
Только через пять лет взяли его первую интермедию. Вот такой
длительный процесс… По законам нашего театра наш драматург
должен быть лаконичным, предельно выразительным и всегда
гражданственным. Сочетать все это непросто. Как-то Алексей
Николаевич Толстой сказал мне: «Извини. Обещал тебе миниатюру, а
получилась трехактная пьеса»...
Ну, хорошо, допустим, пьеса есть. Приступаем к репетициям. Мне
рассказывали, что вы, Георгий Александрович, всегда
раздражаетесь, когда какой-то кусок или целую сцену пытаются
решать априорно, что вы – за импровизацию. Я тоже люблю
повторять на репетиции: «Не торопите тянуть растение, оно должно
вырасти само». Наверное, на эстраде в каждом номере надо
оставлять всегда себе кусочек для импровизации, чтобы иметь
возможность каждый спектакль, каждую миниатюру играть, как
премьеру. Согласны?
ТОВСТОНОГОВ: За кулисами Большого драматического, под
стеклом, – дорогие нам мысли выдающихся деятелей искусства.
Среди них: «Импровизационное состояние артиста при точном
режиссерском рисунке. Всеволод Мейерхольд». Это положение мне
кажется живым и сегодня. Мне кажется, что импровизационное
самочувствие обязательно прежде всего для режиссера. В процессе
работы режиссер в высоком смысле этого слова не должен знать
сюжета пьесы...
РАЙКИН: Некоторые режиссеры так и работают...
ТОВСТОНОГОВ: Да, есть ремесленное представление об
этом, когда режиссеры действительно позволяют себе даже не знать
сюжета, а есть высокая ступень, когда сюжет настолько известен,
настолько ясен и внутри размят, что в процессе работы лучше его
не знать. Я имею в виду именно этот класс работы режиссера.
Стараюсь «не знать сюжет» вот в каком смысле: допустим, не знаю
точных слов пьесы, но я должен понимать ее логику. И если моя
логика верна, то мои приблизительные слова совпадают – допустим,
с гениальным текстом Достоевского. Стало быть, я иду в верном
направлении, что возможно только в импровизационном состоянии
режиссера. Это же необходимо артисту. Потому что только
состояние импровизации с двух сторон обеспечивает вот тот
«слоеный пирог» посыла и ответа в импровизации, которая в
конечном итоге может дать точный результат. Это – мой идеал,
который, увы, не всегда достигаем… За несколькими печальными
исключениями спектакли в БДТ идут довольно долго. «Мещане»,
например, были поставлены еще в шестьдесят шестом, а недавно в
зарубежных гастролях критики вновь называли это действо
премьерным. Я думаю, что вот такой импровизационный зазор
гарантирует спектаклю свежесть. Так работали Мейерхольд,
Вахтангов...
РАЙКИН: Наверное, актера можно сравнить одновременно и
со скрипачом, и со скрипкой, так сказать, «сам на себе играю».
Оказавшись в сыром помещении, скрипка меняет тембр звука. Да и
сам скрипач – тоже может себя плохо чувствовать. Все это,
естественно, сказывается на исполнении. А тут – сам и скрипка, и
скрипач... Теперь представим: по режиссерской мизансцене герой,
которого играет сей актер, в гневе. Он негодует, он кричит. Но
сегодня у актера состояние такое, что делать этого он не может:
«скрипка» не та. Что делать?.. Подобное на одном спектакле
случилось со мной: я плохо себя чувствовал и, щадя себя, стал
произносить текст потише – так, как мне было удобно. И вдруг –
необычайный успех! После задумался: что же произошло? Просто,
видно, я не позволил себе сфальшивить, был предельно искренним.
Это стало для меня большим уроком на будущее...
ТОВСТОНОГОВ: У каждого человека должно быть свое
«открытие велосипеда»...
РАЙКИН: Вот именно. И это «открытие» привело меня к
тому, что всякий раз я стал разговаривать со зрительным залом
так, как мне тогда хотелось. Я понял: даже если говорить очень
тихо, зритель все равно предельно внимательно следит за
процессом, который происходит внутри тебя. И это самое важное. А
как ты произносишь текст – громко или тихо, – уже не имеет
никакого значения. Главное – чтобы и в голове, и в сердце
происходил процесс. Вот что такое импровизация... Никто не
удивляется, когда один композитор пишет импровизацию на тему
музыки другого композитора, жившего много раньше. Нас это не
шокирует. Без импровизации, по-моему, искусства вообще нет. Без
нее актер на сцене костенеет. А что может быть страшнее
зажатости на сцене?..
ТОВСТОНОГОВ: Нам явно не удастся поспорить...
РАЙКИН: Никогда не представляю, как буду играть
сегодня. Когда выхожу на сцену, еще ничего не знаю. Все зависит
от моего сиюминутного состояния, от того, каков сегодня
зритель... Вчера, например, одна дама в первом ряду смеялась так
заразительно, что рассмешила меня самого. Надо было как-то
обыграть эту ситуацию, и, не выходя из образа, я к ней
обратился: «Что ты смеешься?» Она что-то ответила, и неожиданно
возник диалог. Мой персонаж на глазах обретал новые краски – и
это, пожалуй, было интересно. Даже когда во время монолога
кто-то из зрителей чихает и ты мгновенно отвечаешь: «Будьте
здоровы!», возникает особый контакт с залом... Конечно, такое
можно позволить не всегда. Если играешь Мольера, он тебя
обязывает. Если играешь классический русский водевиль, он тебя
тоже обязывает. Автора надо чувствовать...
ТОВСТОНОГОВ: Есть на сцене разные законы...
РАЙКИН: Да, разные законы. В нашем театре огромное
количество жанров: монолог от своего лица, монолог от имени
персонажа, трансформация, диалог, интермедия, миниатюра, песенка
и так далее... И все – разные законы. Общаюсь со зрительным
залом – имею право отвлечься. Общаюсь с партнером – права такого
не имею, уже не могу ответить зрителю: «Будь здоров».
ТОВСТОНОГОВ: Вы правы. Без импровизации, безусловно,
нет ни драматического, ни эстрадного искусства. Внимательно вас
слушая, я еще раз попытался осмыслить – почему так? В общем-то,
вы уже сами ответили на этот вопрос. Потому что ничто так, как
импровизация, не включает зрительный зал в ваше существование…
Подойду к этому вопросу с другого конца. В нашем театре когда-то
была поставлена пьеса венгерского драматурга Эркеня «Тоот,
другие и майор». Пьеса мне глубоко симпатичная – и по тенденции,
и по форме. Но у широкого зрителя она не нашла того отклика,
который, на мой взгляд, должна была найти. Почему? Видимо,
эстетически наш зритель пропустил в истории мирового театра
важный момент, который бы позволил ему быть подготовленным к
эстетике такого рода. Я имею в виду хотя бы театр абсурда. Как
бы он ни был нам чужд по своей философской позиции, эстетически
это – страница, которую наш зритель не прошел. А «Тоот, другие и
майор» – пьеса, полная антифашистского темперамента, по эстетике
построена как раз по этому принципу. И зритель недоумевал,
особенно – в финале, когда герои пьесы обсуждают: «Ты разрезал
его на три части или на четыре?» – «На четыре». В зале не знают,
как к такому относиться: вроде была комедия, а тут человека
разрезали на четыре части... Когда же мы показывали этот
спектакль в Будапеште (там авторов подобного толка много,
зритель к эдакому действу эстетически более подготовлен), то и
на сцене сразу родилось море импровизации. Учтите – при языковом
барьере! Потому что спектакль творил зритель. Увы, подобного
спектакля ленинградцы не видели...
Импровизация – основа драматического искусства, и заложена она
должна быть в самой методологии. Ведь это только такой мастер,
как вы, имеет право сказать: «Я не знаю, как буду сегодня
играть». Вы можете сказать: «Я не знаю», потому что слишком
хорошо знаете, можете себе позволить такую роскошь – не знать,
как настоящий режиссер – не знать сюжета… Выступая за рубежом,
на других языках, вы ведь тоже не теряли импровизационного
состояния?
РАЙКИН: Нет, потому что обычно начинаешь на этом же
языке мыслить. Понимаешь, что означает каждое слово, да и
дело-то ведь совсем не в словах, а в человеческом отношении к
проблеме, о которой идет речь... Хочу сказать еще о другом. Вот
я сегодня импровизирую, а ты, мой партнер, воспринимаешь меня
сегодня по-новому? Потому что если будешь воспринимать
по-старому, то ничего не получится. Иногда смотришь спектакль –
и будто там актеры из совсем разных коллективов: каждый –
по-своему. А ведь спрятаться на сцене актеру нельзя. Сцена – это
рентген, из зрительного зала все отлично видно: что ты за
человек, что тебя интересует?.. Вот одного, например, интересует
«самовыражение». Ему, как говорят, до лампочки и автор, и
проблема, которую тот ставит: главное – «Хочу, чтоб все знали,
что я из себя представляю». И точка! «Само- выражаться» – это
модно. Помните, Григорий Михайлович Козинцев в своей книге все
время говорит о внутренней борьбе с модой. Слова «современность»
и «мода» для него резко противоположны...
ТОВСТОНОГОВ: Я очень рад, что вы вспомнили одного из
самых мудрейших людей нашего государства – Григория Михайловича
Козинцева. Мода... Действительно, насколько она хороша в
костюме, настолько вредна в искусстве. Само это слово, на мой
взгляд, противоположно искусству, противопоказано ему. Потому
что мода – это прежде всего внешние приметы, и если говорить о
выразительных средствах, то они действительно сдвигаются,
обновляются, но если они не сопряжены с сущностью произведения,
а привносятся извне – как «мода», то тогда мы получаем ряд
произведений, которые, к сожалению, еще в большом количестве
царствуют на нашей сцене. Они претенциозны, потому что мода
всегда претенциозна, а по своему существу они, как это ни
парадоксально, – всегда повторение задов. Потому что новое
возникает только в сопряжении с сутью: когда есть новая мысль и
неожиданно находится новое выражение. Причем новое оно только
потому, что по-новому сопряжено, потому что в искусстве, как и в
шахматах, тоже только шестьдесят четыре клетки и тридцать две
фигуры. Конечно, можно предложить еще одну фигуру и еще одну
клетку, но тогда это уже не будут шахматы. Так же и в искусстве.
Дело не в том, что надо привнести что-то новое в изобразительные
средства. Новое возникает как средство, которое когда-то
наверняка было уже использовано – или в японском театре, или
поближе к нам (у Мейерхольда или у Станиславского с Немировичем)
– все уже было. Новое – на путях сопряжения нового содержания с
выразительным средством, которое максимально его раскрывает.
Тогда это ново по-настоящему. Лишь гениям дано право открывать
это новое само по себе, когда оно представляет самоценность.
Таких имен в наш век можно назвать одно, два... Мейерхольд,
например. Но как только появляются маленькие мейерхольды, как
только появляется эпигонство, тогда возникает мода – и это для
меня в искусстве самое презираемое явление.
РАЙКИН: Современность моде противоположна, как это ни
странно звучит. Ведь мода вроде бы гонится за современностью,
претендует на то, чтобы сегодня греметь, а по сути – ерунда...
Например, на эстраде модно словечко «реприза». Лично я его не
понимаю. Что это такое – «реприза для монолога»? В монологе,
по-моему, может быть смешное место, совершенно естественное,
потому что это смешно по сути, а не потому, что автор специально
выдумал репризу. Репризы гарантируют дешевое эстрадное
выступление, не имеющее ничего общего с проблемами, которые мы
предпочитаем в нашем театре ставить, с разговором, который мы
пытаемся с современниками вести. Мода – это как детская болезнь:
она тоже пройдет... Но нельзя модное отвергать огульно. Сейчас,
например, очень моден мюзикл. Уже, кажется, даже «Былое и думы»
хотят превратить в мюзикл. А может, сие – вовсе не мода, а
естественный процесс?
ТОВСТОНОГОВ: Для меня этот вопрос сложный, и отношение
к нему двойственное. В Нью-Йорке когда-то довелось видеть мюзикл
«Человек из Ламанчи». Сделан он был высоко- профессионально, и я
имел полную возможность задолго до того, как этот спектакль
появился в Театре имени Маяковского, получить текст и музыку,
чтоб поставить в БДТ. Но мне этого не захотелось, потому что для
меня очень важно сопряжение темы и музыкального выражения. Ну не
хочется мне видеть Дон Кихота в этой легкой форме! Так же, как
не хочется узреть Гамлета в балете. Однако бросить камень в
мюзикл как жанр не могу. Есть немало примеров, которые
свидетельствуют, что на этом пути можно достичь чего-то
настоящего. Надо иметь только чувство такта, особенно – по
отношению к классике. «Муху-цокотуху» превращать в мюзикл,
очевидно, можно, а «Былое и думы» не стоит. Вот мы поставили –
нет, не мюзикл, а трагический музыкальный спектакль по «Холстомеру»
Льва Николаевича Толстого. Неожиданно? Но мне кажется, что
интересно. А совсем недавно на нашей сцене прозвучала опера-фарс
«Смерть Тарелкина»... Вообще в подобных вопросах все решает мера
таланта и чувство такта: если это талантливо и тактично
соотносится с великим произведением, то возможны настоящие
победы.
Помню, в одной газете читатель возмущался тем, что сейчас
драматические театры вовсю ставят музыкальные спектакли, не имея
на то права: мол, поют там хуже, чем оперные артисты, танцуют –
хуже, чем балетные... Вопрос этот не прост. Потому что у
драматического театра в музыкальном жанре есть преимущества.
Если драматический театр музыкален по своему составу, то он
почему-то всегда благороднее, способен подойти к музыкальному
спектаклю с большим вкусом, с большим отречением от штампов и
традиций...
РАЙКИН: «Принцесса Турандот» у вахтанговцев...
ТОВСТОНОГОВ: А ряд спектаклей Камерного театра! А
«Мадемуазель Нитуш»!.. Но любой дилетантизм искусству
противопоказан: иногда в драматическом театре не то что поют или
танцуют – играют плохо! Все бывает. Однако поэтому отвергать
попытку любого драматического коллектива сделать музыкальный
спектакль мне кажется делом неверным...
РАЙКИН: Да, конечно, все зависит от чувства такта и
возможностей. Потому что если в труппе нет голосов и самой
молодой актрисе – за шестьдесят, то ставить мюзикл просто не
рекомендуется. В нашей труппе положение несколько иное, поэтому
ждем от драматургов мюзикл, но обязательно – маленький... А
вообще-то, Георгий Александрович, вы отбиваете у нас хлеб,
захватываете наш репертуар. Вот, например, «Два скверных
анекдота» Вампилова вполне бы могли идти у нас... Жду от эстрады
именно таких тем – серьезных, ненадуманных, жду проблем острых,
хочу, чтобы искусство эстрады было всегда современно, а не
конъюнктурно. Еще надеюсь, что наш век, век научно-технической
революции и ЭВМ, в какой-то мере коснется и эстрады, что сможем
мы на своих площадках делать хотя бы те феерии, какие показывали
в Петербурге на сцене Народного театра еще в 1913 году...
ТОВСТОНОГОВ: Поскольку я озабочен самым ближайшим
будущим (скоро выпуск спектакля), то заглядывать в подобные дали
мне очень трудно. Хотелось бы, чтобы большие таланты – такие,
как Вампилов и Шукшин, – столь трагически быстро не уходили из
жизни, чтобы они появлялись снова и снова. Потому что все-таки
наш драматический театр, если в его основе нет настоящей
литературы, идти вперед не может. Хочу, чтобы в будущем мы умели
сосредоточенней, глубже, талантливей, тоньше раскрывать мир
человека, потому что все-таки самым интересным на сцене и впредь
будут не какие-то средства, нововведения и даже техника (о
которой, Аркадий Исаакович, я мечтаю вместе с вами), а человек.
И вот заглядывать в этого человека, видеть его, находить
какие-то неизведанные пути раскрытия человеческой личности на
сцене, утверждения высоких принципов добра и справедливости,
честности – для меня это самый высокий идеал, который звучит,
может быть, несколько выспренне, но без этого жить в искусстве
нет смысла.
РАЙКИН: Абсолютно с вами солидарен.
Лев СИДОРОВСКИЙ |
|